Да, это всё так, но это ещё не всё.
I
Не долго, но было всё же время, когда солнце вращалось вокруг Земли. Но и земля никогда не переставала вращаться вокруг Солнца.
Ванильная пыльца остывает на пальцах Джованни и хлопьями падает на крылья мёртвых насекомых.
Глаза затвердели, закристаллизовавшись в лёд, хрусталик покрылся трещинами: то самое солнце рассыпает искры, срываясь с хитиновых спинок ос, и вымещает злобу на Джованни нестерпимо ярким светом. И вот человек слепнет, он почти оглох под какофонию оркестра заходящего дня. Громоздкая музыка обрушилась на голову со струн паутины, где исполняет соло мотылёк; кажется, смерть всегда играет соло. Трафаретом на бархатном слое пыли вырисовались продолговатые глазницы; показалось, время – художник с больным воображением.
Чезаре, брат Джованни, напротив, никогда не смотрел на уязвимое закатное светило, мечтая увидеть его однажды в самом зените.
«Напрасно я был подкаблучником вашего ненастья, напрасно склеивал сапфировые осколки мазутом и гудроном, пока острая шпилька взрывала аорту. Мозаика получилась уродливой.
В самом деле, какой смысл в таком существовании, если твои волосы не отливают в полуденных лучах золотом?»
Красные кровяные тельца в венах Чезаре имеют заострённую форму, они царапают сосуды изнутри, что заставляет его грабить, насиловать, убивать – лишь бы унять нестерпимый зуд. Это Чезаре засмеялся и подпрыгнул, но вот беда – в небе не за что ухватиться, его глубина и чернота - только бархатный слой копоти. Теперь приходиться оттирать пальцы о серые больничные простыни, о тающие льды, о бетонные стены и дно вольера, куда он вошёл сам. А страшное солнце закатывает зрачки в отупевшей жестокости и продолжает яростно бликовать на гранях гемоглобина.
– Насекомые меня любят. – Словно посвятил в тайну Джованни человека в маске. Эта-то маска скрывала их с братом тайну.
II
В кухне истекали кровью.
К ужину были поданы белила и кружева матери.
Прислуживавшие лакеи были пьяны.
Достаточно было бы рождения одного Чезаре или одного Джованни, чтобы видимое непоправимо изменилось. Но они оказались оба выброшены в этот мир и были похожи на два зуба, растущие один над другим, а страдала в итоге плоть. Братья не могли одновременно существовали, и мало было просто поделить солнце. Между ними должны были бы находиться два пространства, но даже время было на них одно.
В разряженном воздухе мать казалось спящей мертвицей. Маска, присоединившийся к трапезе, говорил и смеялся, а в перемене блюд наступила его очередь рассказывать анекдот.
– В детстве я любил ловить бабочек. Если быть точнее – гусениц. Когда они ползали по моей ладони и послушно ели лист подорожника, зажатый между большим и указательным пальцами, они казались мне самыми благодарными и влюбленными созданиями. И вдруг эти апатичные прожорливые влюблённые создания становились нервными, переставали есть и, как будто перевалив сразу несколько ступеней развития, начинали строить кокон. Потом сквозь стенки и дно шкатулки я видел внутри кокона угрожающе неподвижную куколку и усохшее свидетельство предательства, кожицу гусеницы.
Бабочек я не любил, они уже не желали ползать по моей ладони, вовсе меня не замечали и просто улетали.
Но однажды бабочка появилась посреди зимы: в жарко натопленной комнате превращения в куколке произошли слишком быстро. Я с ужасом смотрел на бархатно-лилового бражника, застывшего в нетерпеливом раздражении на стенке шкатулки. Шкатулка стояла на подоконнике, и сквозь неё просвечивало февральское утро и пасмурное его небо.
Со стыдом, отвращением и нежностью вынес я бабочку на балкон и опустил на перекладину. А потом смотрел, как она выпорхнула и, внезапно обожженная холодом, полетела в волокнисто-зыбком вакууме над ослепительными сугробами.
Чезаре попытался заглянуть в глаза рассказчика: в глазнице маски дрогнула и блеснула нить паутины.
III
На улицах штрафуют инвалидов, граждане желают благословения, умудрившись помолиться во время рекламы. И ждут дождя: все знают, когда дождь пойдёт, разрыхлитель, примешанный ко всему, вспениться и разнесёт бытие на куски. Уже сейчас сквозь рыхлую стену можно просочиться рыхлой рукой. Молодой человек в подворотне пользуется угрызениями совести, невыносимым стыдом: он позволил состариться своему отцу.
Молчание разносится по округе: «Мы раскрошим мраморные кишки города в своих вспотевших ладонях, разрежем на лоскуты лопастями чёртового колеса. Арендуем по доброй памяти у Бога небеса на время нашей вечной жизни. Будем идти по Эдему и срывать самые алые и червивые плоды, и ни одна травинка из тончайшей стали не хрустнет под нашими стопами». Эта тишина раздражает Чезаре, и ему остаётся только бросить на прощание:
– Рим после наступления сумерек небезопасен.
IV
Чезаре выжимает солнце сквозь простыню. Земное ядро скрипит на зубах Джованни.
Между братьями должны были бы существовать два пространства, но даже время, увы, было на них одно, мир должен был и раскололся.
Маска скрывала невероятное уродство их сосуществования: раскол, разрыв мира пришёлся как раз на это лицо человека, лёг невероятными шрамами, исполосовав плоть в бесстыдные лоскуты.
Инвалиды катят перед собой коляски, груженные камнями. Они ищут, в кого же кинуть одним из них и замереть в оторопи содеянного.
Лодочник на Тибре утверждал, что видел человека, ведшего в поводу лошадь, через седло которой было перекинуто что-то, похожее на человеческое тело. И ещё он слышал всплеск и слова «мой господин».
Шрамы сгладились, нужды в маске больше не было.
Не долго, но было всё же время, когда солнце вращалось вокруг Земли. Но и земля никогда не переставала вращаться вокруг Солнца.
Ванильная пыльца остывает на пальцах Джованни и хлопьями падает на крылья мёртвых насекомых.
Глаза затвердели, закристаллизовавшись в лёд, хрусталик покрылся трещинами: то самое солнце рассыпает искры, срываясь с хитиновых спинок ос, и вымещает злобу на Джованни нестерпимо ярким светом. И вот человек слепнет, он почти оглох под какофонию оркестра заходящего дня. Громоздкая музыка обрушилась на голову со струн паутины, где исполняет соло мотылёк; кажется, смерть всегда играет соло. Трафаретом на бархатном слое пыли вырисовались продолговатые глазницы; показалось, время – художник с больным воображением.
Чезаре, брат Джованни, напротив, никогда не смотрел на уязвимое закатное светило, мечтая увидеть его однажды в самом зените.
«Напрасно я был подкаблучником вашего ненастья, напрасно склеивал сапфировые осколки мазутом и гудроном, пока острая шпилька взрывала аорту. Мозаика получилась уродливой.
В самом деле, какой смысл в таком существовании, если твои волосы не отливают в полуденных лучах золотом?»
Красные кровяные тельца в венах Чезаре имеют заострённую форму, они царапают сосуды изнутри, что заставляет его грабить, насиловать, убивать – лишь бы унять нестерпимый зуд. Это Чезаре засмеялся и подпрыгнул, но вот беда – в небе не за что ухватиться, его глубина и чернота - только бархатный слой копоти. Теперь приходиться оттирать пальцы о серые больничные простыни, о тающие льды, о бетонные стены и дно вольера, куда он вошёл сам. А страшное солнце закатывает зрачки в отупевшей жестокости и продолжает яростно бликовать на гранях гемоглобина.
– Насекомые меня любят. – Словно посвятил в тайну Джованни человека в маске. Эта-то маска скрывала их с братом тайну.
II
В кухне истекали кровью.
К ужину были поданы белила и кружева матери.
Прислуживавшие лакеи были пьяны.
Достаточно было бы рождения одного Чезаре или одного Джованни, чтобы видимое непоправимо изменилось. Но они оказались оба выброшены в этот мир и были похожи на два зуба, растущие один над другим, а страдала в итоге плоть. Братья не могли одновременно существовали, и мало было просто поделить солнце. Между ними должны были бы находиться два пространства, но даже время было на них одно.
В разряженном воздухе мать казалось спящей мертвицей. Маска, присоединившийся к трапезе, говорил и смеялся, а в перемене блюд наступила его очередь рассказывать анекдот.
– В детстве я любил ловить бабочек. Если быть точнее – гусениц. Когда они ползали по моей ладони и послушно ели лист подорожника, зажатый между большим и указательным пальцами, они казались мне самыми благодарными и влюбленными созданиями. И вдруг эти апатичные прожорливые влюблённые создания становились нервными, переставали есть и, как будто перевалив сразу несколько ступеней развития, начинали строить кокон. Потом сквозь стенки и дно шкатулки я видел внутри кокона угрожающе неподвижную куколку и усохшее свидетельство предательства, кожицу гусеницы.
Бабочек я не любил, они уже не желали ползать по моей ладони, вовсе меня не замечали и просто улетали.
Но однажды бабочка появилась посреди зимы: в жарко натопленной комнате превращения в куколке произошли слишком быстро. Я с ужасом смотрел на бархатно-лилового бражника, застывшего в нетерпеливом раздражении на стенке шкатулки. Шкатулка стояла на подоконнике, и сквозь неё просвечивало февральское утро и пасмурное его небо.
Со стыдом, отвращением и нежностью вынес я бабочку на балкон и опустил на перекладину. А потом смотрел, как она выпорхнула и, внезапно обожженная холодом, полетела в волокнисто-зыбком вакууме над ослепительными сугробами.
Чезаре попытался заглянуть в глаза рассказчика: в глазнице маски дрогнула и блеснула нить паутины.
III
На улицах штрафуют инвалидов, граждане желают благословения, умудрившись помолиться во время рекламы. И ждут дождя: все знают, когда дождь пойдёт, разрыхлитель, примешанный ко всему, вспениться и разнесёт бытие на куски. Уже сейчас сквозь рыхлую стену можно просочиться рыхлой рукой. Молодой человек в подворотне пользуется угрызениями совести, невыносимым стыдом: он позволил состариться своему отцу.
Молчание разносится по округе: «Мы раскрошим мраморные кишки города в своих вспотевших ладонях, разрежем на лоскуты лопастями чёртового колеса. Арендуем по доброй памяти у Бога небеса на время нашей вечной жизни. Будем идти по Эдему и срывать самые алые и червивые плоды, и ни одна травинка из тончайшей стали не хрустнет под нашими стопами». Эта тишина раздражает Чезаре, и ему остаётся только бросить на прощание:
– Рим после наступления сумерек небезопасен.
IV
Чезаре выжимает солнце сквозь простыню. Земное ядро скрипит на зубах Джованни.
Между братьями должны были бы существовать два пространства, но даже время, увы, было на них одно, мир должен был и раскололся.
Маска скрывала невероятное уродство их сосуществования: раскол, разрыв мира пришёлся как раз на это лицо человека, лёг невероятными шрамами, исполосовав плоть в бесстыдные лоскуты.
Инвалиды катят перед собой коляски, груженные камнями. Они ищут, в кого же кинуть одним из них и замереть в оторопи содеянного.
Лодочник на Тибре утверждал, что видел человека, ведшего в поводу лошадь, через седло которой было перекинуто что-то, похожее на человеческое тело. И ещё он слышал всплеск и слова «мой господин».
Шрамы сгладились, нужды в маске больше не было.
Арендуем по доброй памяти у Бога небеса на время нашей вечной жизни